Пятница, 22 03 2019
Войти Регистрация

Login to your account

Username *
Password *
Remember Me

Create an account

Fields marked with an asterisk (*) are required.
Name *
Username *
Password *
Verify password *
Email *
Verify email *
Captcha *

Витовт Чаропка. Его Величество Поэт. Памяти Анатоля Сыса

  • Суббота, 09 марта 2019 13:36

Есть люди, кого уже при жизни признают великими, в том числе и великими писателями. В нашей литературе такими были Купала, Колас, Богданович, Мележ, Короткевич, Быков.


Фото Евгения Песецкого.

Фото Евгения Песецкого.

Однако есть писатели, создающие мифы о своем величии и особой исключительности. Не надо их путать с провокаторами личной славы, которые сознательно подставляют себя под удары судьбы, чтобы только о них вспоминали. Типичный пример — Славомир Адамович. А самым большим мифотворцем своей исключительной личности, без сомнений, считается Анатоль Сыс. Говорят, что Сыс не оставил следа в литературе, его поэзия не поднялась до уровня хотя бы Дубовки или Жилки, Сербантовича или Дергая. Он бы так и остался поэтом среднего уровня, если бы не наследил там, где появлялся, как серая туча с громами и молниями, — в баре Дома литераторов, редакциях журналов и газет, квартирах знакомых и незнакомых собутыльников, мастерских художников, — везде он выпивал, паясничал, бредил стихами и пугал тех, кто не знал его. Вот об этом дружно и вспоминают. Не о его творчестве, не о загубленном, растраченном впустую поэтическом даре, не о его драматической судьбе, а именно о гримасах и пьяных выходках и выкрутасах вечно хмельного поэта. Пьяных выходок или просто стеба либо эпатажа у Сыса хватало. Например, проходит некое торжественное заседание писателей в доме на Фрунзе, 5. В президиуме за длинным столом восседают уважаемые мэтры во главе с Иваном Шамякиным, который сияет золотой звездой Героя Соцтруда на пиджаке. Все чин чином — серьезно и ответственно, выступают ораторы, зал молча, сдержанно слушает их. Мэтры гордо посматривают на серую писательскую массу, радуясь в душе, что им удалось выбраться из этого болота на спасительный берег сцены президиума. Теперь они уже избранные, почти бессмертные, к их слову прислушиваются. И тут, как черт из табакерки, в зале появляется сам Анатоль Тихонович с объемистой кастрюлей борща в руках и прется прямо на сцену к мэтрам, ворчит своим басисто-хриплым голосом: «А миленькие вы мои, сидите неевшие, никто вас не покормит, котиков. Не дам вам умереть голодной смертью». Ставит на стол кастрюлю и начинает подносить черпак с красным варевом ко ртам уважаемых мэтров. «Подкрепитесь, миленькие мои». Мэтры сконфуженно краснеют, отказываются, отводят рты от пышущего сытостью борща. И никто не прикрикнет на нахального благодетеля, не поставит его на место, чтобы не спровоцировать на истеричную речь или шоковый поступок, а в зале смех. Молчаливая масса оживилась. Такого спектакля не увидишь в театре! Здесь один гениальный актер — Сыс, который играет с мэтрами, как с неразумными детьми. Назавтра в редакциях литературных журналов только и разговоров, как Сыс спасал от голодухи уважаемых мэтров, укреплял силу белорусского писательства борщом. И таких случаев можно привести немало. «Кто ж меня знал бы и читал, если бы про меня не говорили. Вот и дурачусь, выкидываю коней», — признавался мне Анатоль. Думаю, что не это толкало его на дурачество. У Анатоля было болезненное желание находиться всюду в центре внимания: на свадьбе — женихом, на похоронах — покойником, классиком среди поэтов, тамадой в дружеской беседе и т. д. Поэтому для него не существовало авторитетов, кроме своего. Старшие писатели его остерегались и разрешали ему панибратствовать, одногодки, например, Глобус и Кo, относились к Анатолю снисходительно, как к фигляру, и не воспринимали его серьезно, подозреваю, что и за поэта не считали, во всяком случае, его музу относили к деревенской кабеце 20—30-х годов ХХ века, когда она насыщала вдохновением Жилку, Дубовку, Пущу и других поэтов-возрожденцев. Глобус и его приятели считали себя авангардистами, а Сыс под авангард никак не подпадал. Зато молодежь (молодняк с филфака) тянулась к нему, как к легендарной личности, которая благословит их в литературу. Он по-царски милостиво осушал рюмки, кружки и бокалы с начинающими и не хвалил их за стихи-нескладехи, потому что хвалил себя. «Чушь написал, учись у меня, деточка, писать. Ай, лучше бы ты не писал, все равно лучше меня не напишешь». Миф о себе как о не едва ли гениальном поэте срабатывал, и многие, в том числе и он сам, поверили в его гениальность и исключительность, приняли призрак за реальную фигуру. А патриотическая фразеология создала ему образ борца-возрожденца, и в начале своего творчества он стремился если не быть им, то хотя бы казаться. Своей неспокойной натурой он всколыхнул затхлую атмосферу писательского сообщества. Он наполнил коридоры и кабинеты Дома литератора свежим веянием деревенских запахов, смехом и громкими голосами, оживил мертвую тишину литпроцесса и литруководства. Он не признавал принятых условностей и этикета, даже простой порядочности или скромности, рассматривал этот мир как некую несуразную условность,  где не нужны ни приличие, ни этикет, потому что люди должны жить, как в его деревне, по-братски, по-свойски, не стыдиться друг друга, не чураться, не чуждаться, поэтому и обходился со всеми панибратски. И некая призрачность мира позволяла ему играть с судьбой, испытывая ее долготерпение своими выходками.

Анатоль имел все задатки вырасти в действительно великого поэта даже за то короткое время, которое отмерила ему судьба, если бы продолжал писать и ответственно отнесся к своему поэтическому таланту. На это ему не хватило сосредоточенности и серьезности. По натуре он был лидером, харизматичной личностью, хотел возглавить литературную группировку «Тутэйшыя», и надо признать, для становления ее сделал немало. Боролся за лидерство с Глобусом и его подручными. Но как человек импульсивный и неустойчивый в скором времени остыл к «Тутэйшым». Да и сами «Тутэйшыя» исподволь разошлись кто куда. Лидеры получили свое: Глобус — членство в Союзе и книжки, Сыс — квартиру, остальные же занялись более серьезными делами, чем собираться на посиделки и читать друг другу свои бессмертные произведения, отдавая их на жесткий суд или вообще на смех. Казалось, Анатоль так и не повзрослел, как дитя, растерялся, как будто ему не хватило внутренней прочности и идейной убежденности, преданности тому делу, служение которому он на каждом шагу декларировал в своих заявлениях, разговорах и стихах, — национальному возрождению, где нужно было быть беззаветным его проводником. Оказалось, что «Тутэйшыя» служили ему трибуной, с которой он мог долдонить о своем таланте, но и там встречались талантливые особы, которые скептически улыбались ему в ответ. Анатоль исчерпал и тему своего творчества — думы-плачи о горькой судьбе Беларуси, а новых тем и сюжетов не нашел, потому что не искал их, да и читать не читал из-за недостатка времени после гулянок. Книги для него были мертвыми страницами в скрынях-обложках.

Поэтому и кругозор его ограничивался филфаковскими знаниями. Одно богатство, и то наследственное, — сочный, смачный, красочный язык, который он не стеснялся обогащать из словаря Ластовского, например, вытянул балтизм «жвір». Анатоль пошел простым и, как выяснилось, милым его природе путем — быть душой компании. Здесь он мог развернуться, показать себя и с лучшей, и с худшей стороны, и всю многогранность своей натуры. Попойки, скандалы, ссоры. Капризы, истерики, слезы, выходки. Он зажил так, как хотел, — свободный от всего и всех, свободный от условностей и правил, от работы и обязанностей, от совести и стыда. Творил и доброе, и злое, был светлым и черным. Все были ему друзья, а он ни с кем не дружил, потому как всех своих знакомых рассматривал как собутыльников и втайне брезговал ими. Себя считал сыном Купалы, остальных поэтов — рифмоплетами. Ослепленный своим придуманным величием, он не видел, что жизнь его катится на дно, и с каждой выпитой рюмкой сокращал время падения. Он почти уже не писал, не хватало времени, не приходило вдохновение из-за больной головы, а может, как Анатоль говорил: «Не стояк на поэзию».

Поэт Анатоль Сыс умер раньше, чем Сыс-человек. Все это большей частью происходило на моих глазах. Я знал Анатоля семнадцать лет, именно знал, потому что наши отношения никак не назовешь дружескими. Он рассматривал меня, как и других, в качестве собутыльника, которого он снисходительно приблизил к себе. «Череп, — называл он меня пренебрежительно. — Череп, это я сделал тебя писателем», — хвалился он, приписывая себе несуществующую заслугу. То же самое говорил другим: «Деточка моя, я тебя вырастил поэтом, вырастил, как цветок». Роль учителя, опекуна начинающих ему, очевидно, понравилась, и у них он пользовался если не почетом, то уважением. Само знакомство с поэтом давало им чувство приобщения к литературе, к богеме. Они представляли себя равными с живым корифеем изящной словесности. Так что ж в том удивительного, что к нему тянулись начинающие и проставляли ему — как дань за право перешагнуть порог его квартиры и сесть с ним за стол.

Как бы то ни было, в литературный мир меня вывел именно Анатоль. Он узнал от Адама Мальдиса, которому я дал прочитать рукопись «Храма без бога», что есть молодой прозаик, который работает на Тракторном заводе и написал исторический роман. Вот и решил Анатоль отыскать меня и вытянуть в люди, это значит — к «Тутэйшым». Начальство Союза писателей смотрело на «Тутэйшых» как на сборище графоманов-самозванцев, которые претендовали на их священное право считаться белорусскими писателями. «Кто вы такие? Чего хотите? У вас никого достойного нет, вы ничего не написали стоящего», — ворчало начальство на дерзких молодчиков, которые, назвав заслуженных мастеров пера прикорытниками, обвиняли их в бездарности, раболепии перед властью, предательстве национальных интересов. А тут вот в рядах «Тутэйшых» романист, рабочий парень, а это уже весомый аргумент в претензиях на место на Парнасе. Анатоль приезжал ко мне, но не застал дома, поэтому оставил записку с приглашением прийти на заседание «Тутэйшых». Я не пошел. Когда настает момент исполнения мечты, человек часто теряется и не отваживается сделать решительный шаг. А вдруг что не так… Тем не менее Анатоль позвонил по телефону и заявил, что приедет в воскресенье ко мне знакомиться. Дескать, если Магомет не идет к горе, то гора идет к Магомету. Я ничего не слышал о «Тутэйшых», никого из писателей, кроме Мальдиса, не знал и был далек от литературной жизни, хотя и читал «ЛіМ» и литжурналы. С волнением я ждал этого посланца священного литературного мира, как ждут известия о каком-то важном, определяющем судьбу событии. В некоторой степени знакомство с представителем писательского поколения должно было стать для меня историческим. И стало.

В соответствии со стереотипом, я представлял Анатоля высокообразованным интеллектуалом с возвышенной душой поэта, просветленным взглядом пророка. А увидел совсем другого человека. Что-то настороженное таилось во взгляде его серых глаз, как будто он изучал меня, остерегался быть щедрым со мной. Резкие черты лица выявляли его волевую натуру. Он показался мне не интеллигентом, а воином, хоть и выглядел усталым. Больше молчал, чем говорил, но в напряженном выражении его лица чувствовалась затаенная энергия неукротимого характера. Позднее я слышал, что Сыса сравнивали с Константином Калиновским. Внешне Анатоль и впрямь был похож на легендарного вождя повстанцев, но вот самоотверженности и целеустремленности, самоотдачи ему не хватало. Тогда, в 1987 году, когда мы первый раз встретились в моей квартире, Сыс был поэтом и все лучшее, что было в нем, еще не пропил. Он искренне переживал за Беларусь и готов был служить ей.

Тогда он приехал под вечер в компании Алеся Беляцкого и двух братьев Дебишев. Днем они работали с хлопцами из «Талакі» в Строчицах, рубили тростник для крыш музейных хат и, усталые, голодные, замерзшие на холодном осеннем ветру, все же отправились в далекую Серебрянку знакомиться с каким-то молодым романистом. Вот и познакомились. Я чувствовал себя неловко, не зная, как вести встречу. Будь это простые рабочие парни, так сели бы, выпили по рюмке и поговорили по душам. А то — писатели, которые уже печатались. Едва ли не боги для меня. Хотелось выглядеть перед ними достойно. Да вот плохое знание мовы, а точнее, отсутствие языковой практики, сводило уста. Поэтому и разговор был немногословным, и пиво, которым я угостил парней, не сблизило нас. Я неохотно отвечал на их вопросы, чувствовал себя чужим, как рабочий среди интеллигенции. Тогда я мало знал, мало что понимал и плохо рассуждал — словом, был темным и неотесанным. Дебиши молчали, молчал и Сыс, и разговор вел более шустрый Алесь Беляцкий. Вытянул из меня необходимые сведения: кто я, что я, чем живу, что пишу и как пишу. Сыс оживился, когда я сказал, что рукопись романа лежит в «Мастацкай літаратуры» и рецензируют его Константин Тарасов и Анатоль Сидоревич. Тогда я еще не знал, что они дали взаимоисключающие рецензии. Одному понравилось то, а не понравилось это, другому наоборот. Мне придется подстраиваться под их вкусы, ломать сюжет, менять образы, сокращать — короче, калечить роман, осуждая его на вечную инвалидность. И в таком состоянии издательство будет шесть лет мурыжить его. Этого я не предвидел, а жил розовыми мечтами о выходе романа, о славе, которую он принесет, о том, что вытянет меня из ада сталелитейного цеха, где я пять лет горел живьем, палимый жаром раскаленного металла и адским огнем плавильных печей, задыхался от дыма и пыли и харкал черными сгустками желчи.

Сыс оживился и экспрессивно произнес:

— Кастусь и Сидор! Так это свои хлопцы! Если роман хороший, то нечего волноваться, напечатают. Сейчас позвоню Сидору.

Легко сказать «нечего волноваться». Я жил надеждами на роман, он открыл бы мне двери в литературу, вне которой я не представлял свою жизнь, поскольку она была бы бессмысленной и пустой. И если вот Сидоревич признает роман слабым, недостойным публикации, мне останется прозябать в нищете жизни и аду литейки.

Сыс по телефону набрал нужный номер и дождался, когда на другом конце провода подняли трубку.

— Анатоль, привет, это Сыс. Ты рецензируешь роман Чаропки, что с ним?

Удивили его панибратские отношения с рецензентом, видевшимся мне суровым судьей, от которого зависела моя судьба. Я затаенно ждал, пока Анатоль внимательно слушал по телефону Сидоревича. Каким будет приговор? Не напрасны ли были мои усилия? Как оценил роман этот грозный рецензент?

Сыс положил трубку и как-то мрачно посмотрел на меня. Ничего хорошего после такого взгляда я не ждал. Видимо, приговор Сидоревича был отрицательным и он угробил роман. Вот Сыс и разочаровался во мне, считает обыкновенным графоманом.

— Учи язык, деточка, — грубо сказал Сыс.

Я без его совета знал свою ахиллесову пяту — мова. А где и как ее учить? По словарю ежедневно я запоминал несколько слов, читал прессу и литературу на мове, но этого было недостаточно, чтобы свободно владеть языком, думал и разговаривал я по-русски. И мне казалось, что я никогда не буду так чисто и красиво говорить на языке, как тот же Сыс. У меня все равно вырывались русские словечки, отчего Анатоль недовольно кривился и поправлял меня. «Не “мелочь”, — он с очевидной издевкой по-русски произнес это слово, — а “драбяза”».

— Тебе надо быть с нами. Мы должны возродить Беларусь. Мы молодые, и мы сможем, а не эти прикорытники, что торгуют своей совестью, — пафосно звучал голос Анатоля.

У меня кругом шла голова от осознания той миссии, что выпадала и мне. Я не боялся ее. Сколько мечтал хоть как-то быть полезным Родине, сделать для нее нечто достойное, и вот мне предлагают выйти, как говорится, из своего подполья и аж на баррикады. Что ж, это тоже выход для неудачливого писателя.

— За нами будущее, — сказал Сыс уверенно и убедительно. — Мы должны возродить Беларусь!

— Нет, сделать ее независимой, — произнес Алесь.

Мне это представлялось невероятным. Москва никогда не допустит независмости Беларуси. Я поделился своим мнением..

— Если так думать, мы ничего не достигнем. Потеряем последнее. Будем отсиживаться по домам, а потом гнать на власть плохую, на врагов, на бога, только не на себя, на свои трусость и безразличие, — Анатоль вылил эти горячие слова громко, с запалом.

Сыс казался мне настоящим апостолом нашего возрождения. Молодой, решительный, талантливый! Мне было стыдно за свою слабость, неверие в духовную силу Беларуси, за обособленность от тех, кто реально что-то делал, чтобы хоть по крупинке у нас улучшалась культурная ситуация, не сгинула мова, которую я так плохо знал, а когда-то в деревне, до приезда в семилетнем возрасте в Минск, я говорил на ней. И вот надо было возвращаться к мове, чтобы она легко и естественно жила в моей душе.

В скором времени Сыс вытащил меня в свет, а точнее, в литературную среду, а по правде говоря, в бар Дома литератора, где тусовались писатели от начинающего с двумя напечатанными стишками до какого-нибудь старикана, который давно забыл названия своих произведений. Там, в баре, я познакомился с половиной союза и сделался своим, мог даже мэтра и редактора популярной тогда «Крыніцы» Владимира Прокопьевича Некляева называть Володей. Богемная жизнь, известное дело, затягивала, но она давала новые впечатления, в конце концов я нашел людей, с которыми можно было поговорить на близкие мне темы, и поговорить по-белорусски. Я познакомился и подружился с Сергеем Веретилой, Алесем Наваричем, Андреем Федаренко, Анатолием Козловым, Миколой Степаненко, Андреем Гуцевым. Сыс свел меня с Кастусем Тарасовым, прекрасным прозаиком и хорошим человеком, который по-отечески опекал меня. Возраст не помешал нам дружить. Вот так я обживался в литературе. Сыс приложил усилия, чтобы в «Чырвонай змене» появился маленький отрывок из «Храма без бога», звонил главному редактору и бесцеремонно настаивал, чтобы скорей напечатал Чаропку.

Где-то в конце девяностых минувшего столетия Анатоль затащил меня в мастерскую художников Алеся Квятковского, Леонида Гомонова и дизайнера Алеся Куликова — шумных и безалаберных. Сыс в этой компании был своеобразным катализатором, заводил ее и руководил процессом расслабления и творческого сабантуя. Нужно сказать, что к художникам Анатоль относился с неким священным уважением, как к людям касты, находящейся выше литераторов, перед художниками он чувствовал свою униженность и ничтожность, а возможно, в его поэтической душе просыпалось эстетическое чувство от созерцания их полотен, особенно пейзажей, близких его пониманию, так как он вырос на природе и город оставался ему чуждым. Да и художники также относились к Анатолю как к отличному поэту, который обещал выйти в великие. Тот же Квятковский (по терминологии Сыса — Квят) влюбился в его поэзию. Таким образом, обе стороны уважали таланты друг друга, и Сыс никогда не позволял пренебрежительно отозваться об их работах, признавал мастерство.

Находилась мастерская в подвале одного из домов вблизи филармонии. Туда и повадился Анатоль, знал, что ему будут рады, и угостят, и накормят чем бог поделился с художниками или с их друзьями, которые также околачивались там. Это было райское место, расцвеченное красками полотен, здесь можно было спрятаться от суетливого бега повседневности, серости или непогоды и отдохнуть душой в веселой беседе. Бывало, эти беседы превращались в бездумные пьянки, когда, обессиленные, мы падали на диваны и отрубались. В одной из таких гулянок Анатоль заступился за женщину, подружку Кулика (Куликова), с которой тот из-за чего-то погрызся. Анатоль относился к женщинам ласково-услужливо, готов был стелиться перед ними, стремился чем-нибудь угодить: поцеловать ручку и щечку, бросить россыпь красивых слов, что-то подарить, прочитать им свое стихотворение. Неудивительно, что женщины любили этого, казалось, колючего и резкого поэта. Я не исключаю, что ершистость Анатоля была формой защиты его поэтической души. Своеобразной мимикрией, когда Сыс-человек защищал Сыса-поэта. Это было видно даже по его столам в квартире. Сумбур на столе, за которым велись хмельные беседы, и — чистота, порядок на письменном столе, накрытом белоснежной скатертью. Стол, за который он никого не пускал, потому что там записывал стихи, — это был его алтарь.

Так вот тогда Анатоль заступился за женщину, даже вскочил с кресла на ноги. Полупьяный Кулик схватился за топор и слегка тюкнул им по голове Анатоля. Именно тюкнул, а не ударил. Наверное, хотел его отрезвить. От неожиданности Анатоль окаменел, как статуя. Из-под кепки ручейками потекла по лицу кровь. Я вырвал у Кулика топор и закинул его подальше от беды под диван. Все были шокированы поступком Кулика, и он сам опешил. Сыс тоже утратил свой запал, позволил промыть водкой ранку (рассеченную кожу на бритой голове) и наклеить пластырь, за которым я сбегал в аптеку. Ему даже нравилось, что все суетились вокруг него, жалели, как раненого воина. На Кулика посыпались укоры. Как он мог поднять руку на великого поэта? Совсем пропил соображалку. Тот попросил прощения, и был Анатолем помилован чмоканьем в щеку. «Деточка ты глупая, не можешь пить — не пей. Больше наливать тебе не надо».

Но выяснилось, и наливать нечего, и от этого всем стало грустно, особенно раненому Сысу. Он, насупившись, сидел за столом и смолил сигарету за сигаретой, выдувая клубы дыма. Казалось, ни с кем не хотел разговаривать, будто обиделся на весь мир, что так жестоко и несправедливо относился к нему.

В состоянии полной нищеты ищешь самый маленький, почти нереальный шанс: а может, повезет на этот раз и что-нибудь выгорит. Я вспомнил, что у меня должен быть гонорар за три рассказа, напечатанные в «Нёмане». И Сыс сразу оживился, сам позвонил в журнал и узнал, что, действительно, Чаропку ждут деньги. Можно хоть сейчас подъехать в редакцию и получить их. Эту новость компания радостно приветствовала. Праздник продолжался.

Сыс поехал со мной в редакцию, которая находилась через остановку от нашего логова. Честно говоря, я с радостью избавился бы от Сыса и всей компании (этой бедной босоты) и поехал бы домой. Анатоль не отцепится от меня, прилипнет пиявкой, пока не высосет все деньги, а мне не хотелось бездумно спустить их на гулянку. Но дружеская солидарность принуждала «полечить» алчущих хмельного питья друзей, «уважить» их. Я щедро проставился, благо сумма позволяла проявить шляхетную щедрость, даже бананы и апельсины приобрел к сырам, колбасам, консервам. Было что выпить, было чем закусить. Мы вернулись в мастерскую, как римские триумфаторы, гордясь своей победой, обремененные богатыми трофеями, которые получили в магазине за гонорарную выручку. Было время, была эпоха, когда и литература кормила и вселяла в автора чувство своей значимости.

И бедная босота продолжила пиршество. Снова зазвучали радостные звучные голоса, которые перекрикивал Анатоль. Он жаждал прочитать свое стихотворение и, когда все угомонились, прочел бессмертный «Пацiр». Каждый выпил за себя из этой чаши. Концовка стиха, безусловно, отличная. Как бы там ни было, а своя рубашка ближе к телу, и человек думает прежде всего о себе. Ну и пусть пьет на здоровье, лишь бы преждевременно не покидал этот мир, родных и друзей. Пускай пьет из чаши, рюмки или из пистолетного дульца, лишь бы был с нами, лишь бы не жили мы воспоминаниями о нем, потому что после смерти узнается цена человека, когда нам его не хватает и мы уже никогда не увидимся с ним. Когда мучаешься от того, что был невнимателен к нему, и уже не попросишь прощения. Но, невидимый, он всегда присутствует где-то рядом, как привидение, и мысленным взором можно его увидеть, только оживи образ в душе. Никто тогда за столом не думал, что через четыре года (какая малость) Анатоль уйдет от нас в вечность — в некий глупейший момент, одинокий и покинутый друзьями, что не смогли тогда оказаться рядом и спасти. Я пробуждаю образ в своей душе, вижу его. Мрачно-задумчивого, с нахмуренным сплюснутым лбом и лысой головой, нелепой рыжей бородой. И если бы не красно-бело-красная лента над надгрудным карманом его джинсовой куртки, Анатоля смело можно принять за некоего боевика, дай ему только автомат в руки, а не бутылку, — и схожесть полнейшая. Вот почему я не хочу прихорашивать его образ, он должен жить своей судьбой и в воспоминаниях быть таким, каким был, а не причесанным, пристойным, отретушированным, будто для глянцевого журнала истории. Меня просили, чтобы не писал про Анатоля дурного, не позорил его, потому что это за меня сделают враги. Но если у Анатоля есть прекрасные стихи, то они как раз и родились из его беспутной жизни, как цветок эроса из житейского сора, как ребенок из греха, как творец из мук — ничто не дается просто так. А вдохновение только поднимает чувства наши сострадательные на поэтическую высоту.

Где-то на середине беседы я покинул компанию, чтобы не допиться до последнего гроша. Бедной босоте было что выпить и чем заесть. И, наверное, первый раз Анатоль отказался от гулянки с друзьями, а поехал на такси ко мне. В принципе, я был не против, чтобы Анатоль погостил у меня и хоть подкрепился по-человечески (ради этого мы прихватили из компании хорошего кулинара Сергея Веретилу), а не шлялся лишь бы где и не пил лишь бы с кем. Тем более, моя мать любила Анатоля (по телефону он обычно говорил ей столько ласковых слов, что она прямо светилась душой) и сама пригласила его в гости. Каждый раз, когда я навещал Анатоля, он из своих скромных запасов передавал тете Зине то кусочек деревенского сала, то картошку, то мед, то какую-нибудь конфету из тех, которые ему приносили друзья. Даже если ничего не было, то все равно что-нибудь сунет мне в руки, хоть капусту, чтобы только порадовать тетю Зину. А на свой день рождения 26 октября 1999 года он подарил ей картину Алеся Квятковского — презент, который сделал ему художник.

— Пусть Зинуля смотрит на деревенский пейзаж, вспоминает деревню и не скучает, — сказал Анатоль и красивым размашистым почерком на обратной стороне написал фломастером: «Тетя Зина, я Вас крепко люблю за то, что Вы сына любите, а сын Вас».

А гости Анатоля, тогда еще молодые и начинающие Алесь Филиппович и Алесь Мясников, оставили свои поэтические автографы. Фил написал стишок:

 

Былi ў бацькi тры сыны,

Ды не вярнулiся з вайны.

Былi ў маткi тры дачкi,

Ды ветрам па руках пайшлi.

I лебядою прарасло

Усё, што некалi было.

Але з насення лебяды

Паўстануць райскiя сады!

 

Не скажу, что это шедевр. Наверное, ничего лучшего Фил не имел под рукой. Его скромная муза не одаряла его вдохновением. Из всей его поэзии Анатоль любил одну строчку: «Мне золатам на сэрцы вышывалi краты». Он даже вставил ее в какое-то свое стихотворение, отправил в вечность.

А вот Мясо экспромтом сочинил абы что:

 

Бедны Йорык! Не крыўдуй,

Мы з табой пiсьменнiкi!

Ну няхай я — абалдуй!

Перайду на пернiкi!

 

Не знаю, напечатаны ли эти шедевры, но они остались на Сысовом подарке и положили начало хорошей традиции — мои гости ставят автографы. Отметились поэты Юрий Гуменюк, Андрей Гуцев, Сергей Веретило, Юрий Потюпа, кинорежиссер Юрий Бержицкий и другие мои друзья. Так картина Квята стала памяткой об Анатоле Сысе и о его и моих друзьях.

Не буду говорить про шумное застолье, которое мы устроили. Я больше молчал, так как невозможно было вставить даже слово в разгоряченный хмелью разговор-спор Сыса и Веретилы. Нормальный человек с трудом выдержал бы Веретилу пятнадцать минут, настолько Сергей может задурить голову своим раскатистым, как Перуново громыхание, голосом. Веретило что-то доказывал и все распалялся, разве что не брызгал слюной. Анатоль упрямо не соглашался, называя его доводы вздором и глупостью. Тяжело было ему согласиться, что кто-то хорошо пишет, а тем более признать чей-то талант равным его таланту. «Куда ему до меня, пусть хоть думать научится, деточка желторотая». По крайней мере, я никогда не слышал, чтобы Анатоль подводил под свою мысль обоснование. Всегда он высказывался прямо и просто, без нюансов и оттенков, умных рассуждений и интеллектуальной лексики. Кто его не знал, мог прямоту Анатоля принять за грубость и невоспитанность, интеллектуальную ограниченность.

Прошло двенадцать лет, как я познакомился с Анатолем. Время его изменило. Нет, не время и не жизнь, а сам Анатоль изменился. Почти ничего нового не писал из-за гулянок и пил не ради вдохновения в творческом одиночестве, а чтобы снова и снова показать другим свою самость. Пьянки сделались его жизненной необходимостью, как для обычного пьяницы, который уже не может остановиться. А у пьяного его начиналась нервная истерика, он то заливался слезами, как баба, то жалел своих друзей. И тогда он расплакался: «Жаль мне тебя, Чаропка, спиваешься ты». — «Чаропка пьет, но и пишет. А ты уже спился и списался. Без смысла живешь. Давно, как старый пес, утратил нюх», — произнес Веретило и был прав.

Сыс только хмыкнул и ничего не сказал в свою защиту. Так я и не узнал о причинах Сысовых гулянок-пьянок. Может, он пил от безнадежности своей беспутной жизни. У него не было семьи, а значит, и любви, и нежности, он нигде не работал, а значит, не было профессиональной заинтересованности, жизненных планов, которые стремился бы осуществить, реализовать себя, жил без перспектив, всегда был бедным и не мог позволить себе жить достойно, не имел настоящих друзей, которые поддержали бы его и советом, и делом, направили на добрый путь — словом, жил без смысла и стимула. А может, Анатоль знал и предчувствовал свой короткий век, вот и хотел заполнить отведенное ему судьбой время чем-то бурепенным и огненно-дымным. Но зачем было бездумно тратить талант, осуждая себя на нелепую драму?

А может, он убегал от своих горьких и печальных мыслей и о своей жизни, и о судьбе его любимой и несчастной Беларуси, где все не так, как должно было быть в идеале. Жалел горькую долю матчынай мовы. Убегал в пьяную эмиграцию, где можно было забыть обо всех бедах и несчастьях, не видеть серости дня и черноты ночи. Поэзия, которой он дышал, ему ничего не дала, кроме тех захватывающих мгновений, когда, по его словам, на кресте поэзии кровью исходило слово. Сама поэзия, очевидно, сделалась его драмой. Видимо, ему не хватало новых мотивов и сюжетов. Он устал от монотонности своего стиха и ждал, когда тот зазвучит по-новому, не одиноко или скорбно, не перечнем бед и несчастий, а по-философски мудро или, в крайнем случае, лирично, а то и радостно — так, как еще не звучал. Таким был Сыс в начале нового столетия: опустошенный и разуверившийся в своей цели — подняться на мировой Парнас.

Утром у нас раскалывались головы, и чтобы их подлечить, мы с Сергеем отправились за «лекарствами» в магазин. По дороге заглянули в пивную, прозванную местными пьяницами «Голубым Дунаем». Когда-то в своей бездумной юности я здесь с товарищами пропивал «разбойные» деньги. Пили смешанное с вином пиво. После такого коктейля меня рвало и на долгие годы отбило охоту пить не только дешевое винцо-чарлик, но и пиво, даже их запаха не мог переносить.

Я не разбудил Анатоля и не взял с собой, чтобы, не дай боженька он, к моему стыду, не начал с пьяных глаз выкаблучиваться людям на смех.

Утолив жажду и пополнив наши резервы питомого и едомого, мы тут же вернулись домой. Сыс уже оклемался и открыл нам дверь. Удивительно, но водка его не обрадовала, воспринял ее как нечто само собой разумеющееся. Мутным взглядом скользнул по бутылкам, появившимся на столе, и раздраженно спросил:

— Где вы так долго шлялись, котики мои?

— Пиво пили, — ответил я.

И тут Сыс удивился и воскликнул:

— Вы пили пиво и не позвали меня!

— Ты же спал. Не хотели будить тебя, — оправдывались мы.

— Так могли принести бутылку пива. Сами выпили пива, а я, как сморчок, сохну. Ничего себе друзья. Веди, Череп, в пивную.

— Боюсь, что ты там выкинешь коней. Ты же не можешь, чтобы не отличиться, — попробовал я, зная Сыса во хмелю, уклониться от надвигающейся катастрофы. — Я лучше схожу куплю бутылку.

— Не нужно мне бутылочного пива, хочу живого — разливного, — безапелляционно заявил Сыс и начал собираться, натягивать одежду.

Ему нужна была именно пивная, чтобы поговорить с кем-нибудь и похвалиться, что тот пьет с великим поэтом Анатолем Сысом, и при случае прочитать свой «Пацiр». В нем жил актер, и поэтому он не мог без зрителей играть свою роль великого белорусского поэта. Что за гулянка без священнодействия, в котором Анатоль должен быть жрецом? Так что пришлось мне вести Анатоля утолять жажду в пивнуху.

Жаль, что я не вел дневник и даже не записал для памяти выход Сыса на люди. Его эпатаж был для меня обычным, и ничего особенного в нем я не видел и не находил. А теперь вот надо пробиваться сквозь туман памяти, чтобы что-то напомнить себе, почти на ощупь возвращаться к тому событию. Помню, что Сыс, глотнув пару раз пенистого пива из стеклянного кубка, оживился, вдохновился и разгорелся. Он цеплялся к посетителям, пугая их и белорусским языком, и бешеным блеском глаз, кровавым шрамом на голове и лицом пропойцы, обтянутым на челюстях и скулах бурой кожей. Какой же это поэт? Он больше походил на бездомного бомжа! Тогда Толик начал читать свой «Пацiр», а читать он умел как никто другой. Не мямлил, не шептал, не кричал, не завывал, а произносил, как таинственный заговор, придавая присущую только ему интонацию каждой строке и каждому слову, и стихотворение становилось благозвучным песнопением. Очарованные голосом поэта и его словом, пьяницы умолкли и оживились, когда услышали последнюю строчку: «I кожны выпiў за сябе». Кто-то удивился: «И это ты написал?» Кто-то потряс Анатолю руку: «Молодец! Так красиво звучит наш язык». И Анатоль прочел «Дух» — презрительно бросив на стол скомканную денежную купюру. «Вот вам на хлеб, засранцы». Я насторожился, ожидая возмущенной реакции пьяниц. Но они добродушно рассмеялись.

Вскоре Анатоль оказался в пивной в центре внимания. Ему наливали, чтобы выпить со знаменитым, великим поэтом, и он пил со своими случайными поклонниками. Все имеют право налить поэту, потому что ему напиток нужен для вдохновения, — декларировал Анатоль.

С одним он выпивал, с другим разговаривал, с третьим братался, обнявшись и поцеловавшись, всех любил, как друзей. Сыс забыл обо мне, словно я своей неприметностью позорил его величие. Моя местная слава писателя поблекла в лучах славы Сыса. Он был в этот момент уже не поэтом, а волшебником, несущим красивое слово людям, очаровывал их своим магически-таинственным голосом, плавным движением рук.

Я остерегался одного — чтобы Анатоль в азарте не забрался на стол. Девушка-бармен хоть и знала меня, но могла не понять пафосного порыва моего друга. Однако Анатолю все же хватило разума вспомнить, что здесь не бар Дома литератора, где можно выкаблучиваться как хочешь, где все привыкли к его стебу, принимали как нечто неизбежное и по-свойски терпели.

Домой мы вернулись часа два спустя. Веретило успел приготовить завтрак, накормить мою матушку, опохмелиться. И извелся в ожидании нас. Хотя Анатоль от щедрых угощений захмелел, но от застолья не отказался. Гулять так гулять! Мы освежили нашу пьяную беседу.

Удивительно, но матушка не злилась на гостей, как обычно, когда я на кухне выпивал с дружками. Она радовалась шумным гостям, да и они относились к ней почти с любовью. Веретило закормил ее своей стряпней: «Кузьминична, попробуйте это, попробуйте и это. Вкуснятина!» И подносил ей на ложечке очередное кушанье. А Сыс лез с объятиями и поцелуями. «Зинка, моя дорогая, я тебе стихи прочитаю, нет, сочиню, потому что люблю тебя, Зинуля». Мать терпеливо слушала Сысову декламацию, мало понимая ее смысл, но так же очаровалась мелодией слов, а может, она тешилась сочной мовай Анатоля и вспоминала свою деревню, где звучал ее родной язык, который пришлось менять на «городской». И она наивно призналась, что сочинила стихотворение. Понятно, те наборы слов, что матушка придумала, не назовешь стихами, но ей, наверное, нравилась игра со словами — вот и сочинила себе верш. Сыс внимательно выслушал ее путаный пересказ произведения. Какой ни был он пьяный, но запомнил одну строчку: «Курапаты, Курапаты, адпусцiце мяне дахаты». Стихотворение повествовало о муках расстрелянных в Куропатах людей. Некоторое время спустя я прочитал стихотворение Сыса с тем же мотивом и сюжетом и дословной материнской строчкой «Курапаты, Курапаты, адпусцiце мяне дахаты».

Не знаю, как это назвать: усвоением чужого или просто плагиатом, которым не побрезговал Анатоль. Но я утешаюсь, что своим неуклюжим произведением моя матушка не только вдохновила Анатоля на маленький шедевр, но и подсказала ему сюжет, и ее строка попала в литературу. Получается, что она соавтор Сыса. Не было бы стихотворения Сыса — и погибло бы ее сочувствие к мученикам сталинского геноцида. Так было угодно судьбе, чтобы представитель того страшного времени, переживший его несчастья и беды, передал свою боль представителю нашего времени, и он своим талантом воплотил эту боль в слове.

Днем Веретило покинул нас, поняв, что уже начал обременять хозяев: пора и честь знать. А Сыс как ни в чем не бывало еще двое суток гостевал. С ним меня одолела тоска. Он выпивал, почти не закусывая, как конченый алкоголик, и, нахмурившись, молчал, словно погружался в свои мысли. Я никогда не был свидетелем, кроме заседаний на «Тутэйшых», чтобы Анатоль говорил про искусство или вообще про культуру. Про знакомых художников или литераторов судачил охотно, как бы хвалился знакомством с ними, и то больше рассказывал, как пил с ними. Не рассуждал он ни про историю, ни про политику, даже про свое житье-бытье ни слова. Его это просто не интересовало. А с прозаиком он не мог найти общую тему для разговора — какой он выдающийся поэт. А мне было все равно, выдающийся или обыкновенный. Его поэзия мне не очень нравилась, не было в ней духа живительного, созвучного моим чувствам и мыслям. Грустил я, грустил и Сыс. Ему нужна была компания, зрители, перед которыми он мог помальчишествовать и сыграть свою роль великого поэта: кого-нибудь по-менторски похвалить, а кого-то и опозорить, кого-то обласкать (ах ты, мое дитятко), а кого-то послать на все четыре стороны. Он тосковал со мной. В конце концов, чтобы развеять печаль, Сыс затянул меня в пивную, что для меня стало настоящей мукой, потому что хотелось провалиться на месте, лишь бы не видеть, как Анатоль набивался ко всем в друзья, хвалился своим талантом и, конечно, зачаровывал всех своим «Пацiрам». Снова ему наливали и хвалили. Мне подумалось, что ему просто не хватает официального признания, он, как ребенок, любит похвалу. Все в Союзе писателей про Сыса говорят, признают не абы-какой талант, а вот печать молчит про него. Да и что писать, если он сам исписался и ничем новым и своеобразным не отметился. Печатали бы у нас светскую хронику, так имя Анатоля Сыса часто фигурировало бы там. Не удивлюсь, если б он, как чеховский герой, радовался, что попал под извозчичью лошадь и об этом написала газета.

На четвертый день пребывания Сыса он мне уже надоел. Лимит терпения и гостеприимства, да и гонорарные деньги заканчивались, а мне нужно было на них жить. Да только Сыс никак не хотел понимать, что он загостился. Я уже был не в силах выдержать его пьянки. Прямо сказать, чтобы, наконец, покинул мой дом, я не решался, — обидится и посчитает, что я его выгоняю, раструбит об этом по всем редакциям, куда наведается, и всему Союзу представит Черепа жадиной и негодяем.

Все же я придумал, как выпроводить надоедливого гостя. Я дружил со своим участковым милиционером Гришей Осовлой. Познакомился с ним в не очень приятных для меня обстоятельствах. Я поспорил, что бесплатно пройду на дискотеку в кинотеатр «Салют». Подобная мысль могла прийти только на пьяный ум. Меня остановили крепкие охранники и, с силой пнув под зад ногой, швырнули с порога на асфальт. Лучше бы они не ржали, видя мое унижение. Я спокойный, пока меня не обидят, а обидят — уже не сдерживаюсь. Гнев охватил меня и толкнул на сумасшествие. Я как бешеный пробежал по ступенькам и ударом ноги выбил стекло в дверях. Посыпались осколки. Меня схватили, надавали тумаков и сдали ментам. Спас мой писательский статус. Милиционеры не стали возиться с опасным хулиганом, а передали дело участковому, пускай он разбирается. Вот и разобрался. Осовла заочно учился на историческом факультете педуниверситета и читал книги Чаропки, а поэтому, когда я пришел к нему в опорный пункт, не мог поверить, что этот простоватый мужичонка и есть белорусский писатель Витовт Чаропка, автор исторических книг. Он представлял меня могучим голиафом, а здесь обычный неприметный человек. В свое время Владимир Орлов был разочарован, когда впервые увидел меня. Также представлял меня неким силачом. Но Гриша не разочаровался, а был впечатлен, что я живу на его участке, а более того, что я простой и доступный, без кичливости. Он помог мне устранить проблему с «Салютом». Я оплатил тогда замену разбитого стекла в дверях, а за бутылку коньяка и коробку конфет директор кинотеатра — развязная и расфуфыренная дама с пофигистскими склонностями — забрала заявление из милиции. Гриша постарался, чтобы я не потратился на штраф. Меня «отправил отдыхать» старший кассир, когда я пришел в РОВД платить штраф. На штрафные деньги я приобрел две бутылки водки, принес их следователю, который за хулиганку не засадил меня даже на пятнадцать суток. Он для приличия поломался, дескать, это взятка. Какая ж это взятка — это благодарность за отношение ко мне. Я положил бутылки в выдвинутый следователем ящик его стола. Да еще подписал ему книжку. Мне не стыдно, что вот таким образом я уладил свое дело. Я не против, чтобы другие так делали. Должен же где-то закон быть бессильным перед человеком, а то он пожирает всех, кто провинился перед ним, за всякую вину — маленькую или большую, никому не сочувствует и не позволяет человеку исправить ошибку.

Я подружился с Гришей. Ментом он стал по обстоятельствам. Простой деревенский парень, мечтавший об учительстве, вынужден был пойти в милицию ради денег. Он жил с разведенкой, воспитывал ее маленькую дочь и еще ждал своего ребенка. Хочешь не хочешь — надо было зарабатывать деньги. Неоконченное высшее образование давало ему право на лейтенантские погоны. Перспектива остаться ментом не радовала. Служба выматывала Гришу, и парню, доброму по натуре, не нравилась. Поэтому знакомство со мной было для него отдушиной. Мы долго говорили об истории и культуре Беларуси, для него я тут был авторитет. Он открывал для себя много нового, такого, чему не учат в университетах. А я получил терпеливые уши, куда мог проводить свои мысли. Я вытаскивал его в мастерскую Игоря Кашкуревича. Ироничный Игорь посмеивался над историком-ментом, этим гибридом нашей действительности. Гриша не обижался. А его мысли о судьбе Беларуси были созвучными с нашими. Расчувствовавшийся Игорь подарил Грише свою работу «Партрэт Уладзiмiра Высоцкага».

Месяц спустя после знакомства с Гришей я выступил свидетелем на его свадьбе. Летом мы посетили его деревню Поречье. Там ночью, лежа на берегу Птичи, согретый дыханием костра, озирая звездные россыпи, я задумал рассказ «Мы пераможам!». И Гришка, выслушав сюжет, в порыве начал предлагать мне новые сюжетные повороты. Словом, Гришка был хорошим другом, и можно было надеяться, что не подведет. Я позвонил ему, пока Анатоль отдыхал на диване, и объяснил свое глупое положение. Дескать, у меня гостит Сыс, о котором он знал от меня. Так вот, если хочет познакомиться с ним, пусть приходит ко мне. Однако он должен так напугать Сыса, чтобы тот убрался из моей квартиры и дал, наконец, мне отдохнуть, потому что я уже устал поить его.

И некоторое время спустя длинный и требовательный звонок разбудил Анатоля.

— Кто там прется? — недовольно пробурчал он.

— Посмотрим, кто.

Я открыл дверь, и в квартиру вошел Гриша при полном милицейском параде и с дубинкой на ремне. Увидев милиционера, Сыс сник и, к удивлению, умолк.

— Пьем, — придав своему голосу суровость блюстителя закона, сказал Гришка и вошел в кухню. — Соседи жалуются на шум и бардак, не даете им покоя. Я должен принять меры или отправить вас в камеру.

Ошеломленный Сыс опустил голову и такой виноватой позой хотел заслужить ментовскую милость. Дескать, я тихий, как ягненок, не трогайте. Мне было стыдно за Анатоля. Форма мента отняла у него язык.

— Начальник, не надо нас в камеру. Это известный поэт Анатоль Сыс, а поэты громкие люди. Ну, пошумели мы, погуляли, а теперь закругляемся. Анатоль вот уже собирается домой, и все будет тихо, — сказал я покаянным голосом под согласное кивание Анатоля.

Он понял, что лучше быстренько слинять и не нарываться на неприятности. Его вольнолюбивая душа вряд ли выдержала бы томление за решеткой даже пару часов.

— Да-да, — согласился Анатоль с моими словами и, сверкнув огоньками глаз, продекламировал свое:

 

Нiхто не мае права бiць Паэта,

Ён нават сам не вольны над сабой,

Магчыма, ён адзiны на паўсвета,

А вы за iм, нiбыта за гарой.

 

Гришка исправно играл свою роль настоящего мента — грубого и циничного. Пренебрежительно скривился и резко сказал:

— Пьяница ты, а не поэт. Закон не разбирает, кто ты такой. Нарушаешь его — ответь. Так что собирайся быстренько и на выход, пока я еще добрый, а то вызову наряд и засажу тебя на сутки. Будет время сочинять стихи.

Угроза подействовала на Анатоля, он без пререканий вышел из кухни в прихожую, надел куртку, напялил туфли. И напоследок зашел в комнату, где перед телевизором сидела моя мать.

— До свидания, дорогая моя Зинуля. Пора домой. Спасибо за хлеб-соль, — голос его звучал печально.

Стало жалко Анатоля, который отправлялся в свое одиночество среди четырех стен. Я поступал жестоко, выгоняя его таким иезуитским образом, но мои силы и терпение кончались. Мне хотелось одного — спокойно отдохнуть, чтобы Анатоль ночью не поднимал меня с кровати, чтобы не тянул в пивную, чтобы не сидел сычом, погрузившись в себя. Все, что я мог сделать для него, это дать на дорогу денег и вызвать такси. На прощание он обнял меня и попросил приехать в воскресенье к нему в гости, что я и обещал.

— Ты не забудешь? — будто не верил моему обещанию.

— Вот такой Анатоль Сыс, — сказал я Гришке, когда проводил Анатоля, посадил в такси. 

— Простой и искренний парень, свой, — сказал Гриша.

Возможно, Гришка, который повидал на своей службе немало негодяев и ублюдков, разбирался в людях. Он рассмотрел в Сысе то, чего не видели мы. А нас занимали больше его эпатажные выходки и блажь.

В воскресенье мы с Гришей поехали в гости к Сысу на квартиру на улице Червякова. Решили разыграть его. Увидев на пороге Осовлу, одетого в штатское, Анатоль все же узнал его и удивился:

— Мент? Что еще надо? Что случилось? А где Череп?

— Еще ничего. Ты знаешь гражданина Виктора Чаропку?

— Знаю. Почему спрашиваешь?  — ничего не понимая, сказал Анатоль. — Где он? Что-то случилось с ним?

— Он обещал тебе приехать сегодня в гости?

— Ага, — согласился Анатоль.

— Так он приехал или нет?

— Не приехал, обещал и не приехал, — грустно сказал Сыс. — Обманул меня, деточка. А ты ищешь его? Что он еще натворил?

— Так вот, исполняя свои дружеские обязанности, я доставил к тебе этого шалопая, который увиливает от данного слова.

После чего я прошел из-за стены в дверной проем. Сыс радостно обнял меня и чмокнул в щеку.

— Молодец, Витовт, что приехал и мента привез.

В тот день Гришка удостоился особого внимания Анатоля. Узнав, что Гришка мой друг, а поэтому он не посадил нас на сутки, Анатоль зауважал его, а когда тот признался, что назвал сына Максимом в честь Максима Богдановича, полюбил его всей своей пылкой душой. «Свой мент, наш хлопец. Если б все менты были такими, Беларусь давно была бы белорусской»,  — радостно говорил Анатоль. Мы, чтобы не разочаровывать Анатоля, так и не рассказали ему про нашу аферу.

Я мог очень многое написать про Анатоля Сыса, про наши совместные похождения. Например, как мы разыграли в «Ислочи» Алеся Асташонка, пригласив его по телефону на беседу, но не сообщили номер комнаты, и тот полночи носился по коридорам, оглашая их кличем: «Сыс! Где ты же, Сыс?!» Про нашу поездку на творческий вечер журнала «Калосся» в Полоцк, где Анатоль во время выступления вдруг расплакался и, стыдясь своих слез, покинул зал. А на обратном пути в Минск в нашем купе всю ночь занималась любовью (так сейчас называется подобная вещь) горячая парочка. Сыс притворился, что спит, и, как и я, терпеливо слушал под стук вагонных колес разгоряченные стоны и оханья. Утром он с отвращением сказал: «Потрахались, как кролики, и людей не постыдились. Потрахались и разбежались. Вот такая теперь любовь». Мог рассказать, как на мой день рождения, который мы праздновали в «Мутным воку» — баре Дома искусств, Анатоль поднес мне на руках подарок — расфуфыренную и размалеванную, с девичьим бантиком в волосах, худую, как кляча, пьяную в дым проститутку. Положил ее на стол. «Вот тебе подарок, мой котик». От такого подарка я отказался и еле-еле избавился от надоедливой девицы.

Можно вспомнить, как Сыс втихую вынес из мастерской Квятковского мой портрет, который Алесь долго рисовал и который ему нравился. Я был представлен на портрете в образе средневекового рыцыря в рыцарских доспехах с длинными серебряными волосами, лежавшими на моих плечах, как мантия. Квяту предлагали за портрет хорошую плату. И вот Анатоль, выбрав момент, стащил портрет, чтобы только показать его моей маме. Портрет не влез в такси, и пришлось класть его в багажник. Когда Квят узнал, его возмущению не было предела. Решил, что кража портрета моих рук дело. Дозвонился и раздраженно спросил, где работа. Ответил ему Анатоль, прямо и внятно: «Успокойся, Квят. Твоя работа у нас. Искусство должно принадлежать народу. Вот пускай тетя Зина посмотрит, какой у нее уважаемый сын и какие у него хорошие и талантливые друзья. А если задумаешь продать «Чаропку», так я тебе его не верну. «Чаропка» должен быть в Беларуси и для белорусов». Портрет мы назавтра привезли Квяту, потому что он дал Анатолю слово, что не продаст своего «Чаропку» ни иностранцам, ни своим коллекционерам, а передаст в литературный музей, что, в конце концов, и сделал. И теперь «Чаропка» пылится где-то в запасниках, ждет, когда я уйду с этого света, чтобы о нем вспомнили.

Что еще переворошить?

Хватит и того, что про Анатоля рассказано и написано, а эти воспоминания я написал, чтобы еще раз пережить радостно-волнующие мгновения наших встреч, разобраться, кто он был и каким же он был. Я не приукрашивал Сыса, хотел оставить о нем память как о живом человеке со всеми его достоинствами и пороками, плюсами и минусами.

Анатоль искренне стремился что-нибудь сделать для возрождения Беларуси, о чем и свидетельствует его деятельность в «Тутэйшых», куда он тянул всех, кто хоть что-то пробовал писать. Он организовывал первые митинги «Дзядоў» в 1987 и 1988 годах, он же читал свои стихи перед собравшимися людьми, наполняя общую душу толпы болью за Родину. Когда Беларусь стала независимой страной, ему уже не было за что бороться, разошлись «Тутэйшыя», и Анатоль словно утратил смысл жизни. Стал ненужным вчерашним соратникам, которые боялись, что он своими непредсказуемыми выходками скомпрометирует их, чистеньких и пушистых. Его воспринимали как нечто неизбежное, неумолимое, что приходится терпеть, но чаще избегали. Ему не нашлось места ни в старой, ни в новой — независимой — Беларуси. Неслучайно Анатоль написал: «У гэтай краiне не маю я дому… долi… Бога… роду… песнi… волi…» Это монолог самого Анатоля Сыса, его мысли, его чувства. Он назвал балладу «Маналог Афанасiя Фiлiпавiча», чтобы скрыть правду о себе. И хотел жить, как свободный поэт: «Нi грошай, нi славы — я волi хачу». Жил широко: день за неделю, неделя за месяц, месяц за год. Болезнь съедала его вживую, Анатоль душился кровавым кашлем («I я не могу так болей жыць, я задыхаюся, я памiраю…»). Свой поэтический дар он отдал нам, а себе оставил право быть самим собой. Он тянулся к людям, и они тянулись к нему, а умер в одиночестве, когда «свае ногi дажыў» и не смог подойти к двери, открыть и позвать людей на помощь. И раз Анатоль жил по совести, а она чистая, то и предстал перед Богом со светлой душой. Так зачем плакать о нем? Как завещание воспринимаю сейчас его пожелание, записанное в подареном им «Пане лесе»: «Вiця Чаропка, коцiк ты мой, табе дорыць сваю кнiжку… …Анатоль Сыс! А ведаеш, за што? За тое, што ты так любiш жыцьцё. I ты нiкога не слухай — жывi, жывi ды й жывi! 21 студзеня 1998 г. Менск».

 

Перевод с белорусского Константина Шидловскога

Источник: Нёман

Прочитано 322 раз
Авторизуйтесь, чтобы получить возможность оставлять комментарии